(Продолжение. Начало «В» от 15.02.2023, от 15.03.2023, от 29.03.2023, от 19.04.2023, от 26.04.2023, от 03.05.2023, от 07.06.2023, от 21.06.2023, от 05.07.2023, от 19.07.2023, от 26.07.2023, от 16.08.2023, от 23.08.2023, от 30.08.2023, от 05.09.2023, от 13.09.2023, от 25.10.2023, от 20.12.2023, от 28.02.2024; от 06.03.2024; от 20.03.2024; от 24.04.2024; от 18.06.2024; от 26.06.2024; от 02.07.2024; от 16.07.2024; от 24.07.2024; от 30.07.2024)
Газета «Вести» продолжает рубрику «Великие писатели Отечества». Нашим читателям мы предлагаем ознакомиться с краткой биографией людей, которые существенно повлияли на мировоззрение россиян, воспитание в них чувства прекрасного, сделали русский язык великим и могучим. При этом не будем забывать, что некоторые из них стали предвестниками трёх революций в Российской империи, приблизив смутные времена с кровавой круговертью. Великие писатели Отечества составляют часть нашей истории и заслуживают того, чтобы их творчество знали и помнили.
Георгий Владимирович Иванов
(1894–1958)
«Пришли два эстета: Георгий Иванов и Георгий Адамович. Лева слушал их, слушал и вдруг спросил: «Где вы живете, дураки?» – «Няня, возьмите ребенка на руки»». Такой вот эпизод из раннего детства своего сына Льва Гумилёва рассказала Анна Ахматова.
И действительно, революция уже собрала свою первую жатву в 1905-м, Николай Гумилёв воевал добровольцем на Первой мировой, Блок уже написал: «О, если б знали, дети, вы, / Холод и мрак грядущих дней!» И вдруг – «два эстета». В самом деле: «Где вы живете?..» – «В башне из слоновой кости», – могли бы, наверное, ответить они.
«Жоржик Иванов», петербургский сноб, острослов, губитель литературных репутаций, сочинитель декоративных стихов… – в таком примерно статусе покидал Георгий Иванов Россию в 1922 году. Когда он уходил из жизни в 1958-м, русское зарубежье называло его своим первым поэтом.
Его творческая биография кажется загадочной. В России Георгий Иванов, несмотря на несколько выпущенных книг, в состоявшихся поэтах не значился и мог бы затеряться в литературном кругу Петербурга, где всеобщая возбужденность неврастеничного начала XX века – в самой атмосфере носились заряды грядущих катастроф – находила выражение в повальном рифмовании. В эмиграции, где иссякло немало молодых русских талантов без родной почвы, речи, ландшафта, Георгий Иванов от книги к книге вырастал в большого русского поэта, будто он унес с собой Россию, закодированную в поэтических формулах:
Это звон бубенцов издалека,
Это тройки широкий разбег,
Это черная музыка Блока
На сияющий падает снег.
Слишком поздно Георгий Иванов вошел в наш поэтический обиход (его первая более-менее полная книга вышла у нас только в 1989 году), чтобы мы осмелились о нём сказать – великий поэт. Но это справедливое определение в будущем, думаю, обязательно встанет рядом с его именем. Умная, как змея, Зинаида Гиппиус еще до выхода его главных книг приметила, что в нём таятся глубочайшие метафизические прозрения. Эти «звуки небес» в стихах зрелого Георгия Иванова услышит каждая чуткая к поэзии душа:
Я не стал ни лучше и ни хуже.
Под ногами тот же прах земной,
Только расстоянье стало уже
Между вечной музыкой и мной.
Жду, когда исчезнет расстоянье,
Жду, когда исчезнут все слова
И душа провалится в сиянье
Катастрофы или торжества.
Услышит и вздрогнет, почуяв ледяное дыхание вечности, потому что эта «вечная музыка» зазвучит в свой час и для нас, и мы уйдем в мир иной, и чем короче до него становится дорога, тем чаще настигает мысль – что нас там ждет. Но так сказать, о чём мы молчим, мог только великий поэт – «сиянье катастрофы или торжества».
Среди последних стихов, вошедших в его «Посмертный дневник», высказано и самое заветное желание поэта: «Но я не забыл, что обещано мне / Воскреснуть. Вернуться в Россию – стихами». Возможно ли это было представить? Ведь из парижского убежища под далеким и когда-то родным северным небом различались только «Веревка, пуля, каторжный рассвет / Над тем, чему названья в мире нет».
И названья «Россия» действительно на картах больше не было. Был СССР. И был новый народ – советский этнос. Русское зарубежье сомневалось, что этому новому народу нужна будет и внятна поэзия Георгия Иванова. Но его стихи, будто по какому-то высшему замыслу, вернулись в Россию как раз в то время, когда мы – среди триллеров и дилеров, долларов и марок – стали ощущать себя эмигрантами в родной стране. Стихи Георгия Иванова оказались настолько созвучны нашей тоске по России, которую мы потеряли, – притом не только по России дореволюционной, но, как ни парадоксально, и по России советской, потому что она была нашей родиной, – что его первая книга у нас сразу стала едва ли не библиографической редкостью. Георгий Адамович, ставший законодателем эмигрантской критики, не ошибся: «Будем надеяться, во всяком случае, что в нашей России, где должны же всё-таки остаться «русские мальчики»… ивановские стихи заставят этих «мальчиков» встрепенуться…»
Появление Георгия Иванова в контексте сегодняшней российской поэзии задает ей совсем другой уровень, возвращая поэтическое слово в свое измерение – вечных вопросов и последних (с последней прямотой) ответов. В бешеной аритмии нашей жизни, когда перейден порог чувствительности, чтобы «встрепенуться», надо сделать невозможное, противореча поговорке: «На солнце да на правду во все глаза не глянешь». Пришло, видимо, время «глянуть» – время шекспировской постановки вопроса: быть или не быть? И, переживая «эмигрантский период» своего существования (как все перевернулось и сблизилось!), мы можем посмотреть на себя сквозь призму ивановских стихов:
Накипевшая за годы
Злость, сводящая с ума,
Злость к поборникам свободы,
Злость к ревнителям ярма…
Злость? Вернее, безразличье
К жизни, к вечности, к судьбе.
Нечто кошкино иль птичье…
Вообще кажется, что многие стихотворения Георгия Иванова написаны здесь и сейчас. Собственно, каждый большой поэт и вечен и злободневен, но иногда поражает сама предметность совпадений. Взять хотя бы сегодняшние политические игралища, когда кажется, что на государственной сцене кривляются какие-то гоголевские упыри и вурдалаки, нацепившие маски либералов, патриотов, а вовлеченный в эти дьявольские хороводы человек уже не человек, а функция их амбиций. И разве не об этом у Георгия Иванова, который, как и все мы, «в этом мире безобразном благообразно одинок»:
Но слышу вдруг: война, идея,
Последний бой, двадцатый век.
И вспоминаю, холодея,
Что я уже не человек,
А судорога идиота,
Природой созданная зря, –
«Урра!» из пасти патриота,
«Долой!» из глотки бунтаря.
Георгий Иванов бросил в литературную почву и зерна новых стилей, которые сегодня проросли (что не помешало «ноу-хау» на них присвоить нашим шустрым современникам).
Так, центон (теперь это называется концептуализм, а проще говоря – реминисцентная поэзия), то есть введение в оригинальные поэтические тексты точных или произвольных цитат из известных поэтов, – который используют, правда, больше с ерническим, чтобы не сказать паразитарным, уклоном нынешние «модные» поэты, – впервые блестяще и оправданно применил Георгий Иванов:
Туман. Тамань… Пустыня внемлет Богу.
Как далеко до завтрашнего дня!..
И Лермонтов один выходит на дорогу,
Серебряными шпорами звеня.
Он вплетал в новые темы, которые предложил XX век, классические литературные «пароли» – строки, образы, ставшие летучими и соединившие времена.
Справедливости ради следует сказать, что зачинателем этого приема был П. А. Вяземский, но у Георгия Иванова он стал как бы насущной необходимостью, создавая контекст – в условиях его оторванности от родной стихии, когда инстинкт поэта не позволял ему выпасть из контекста отечественной культуры, иначе – творческая смерть. Поэзия – это национальный духовно-психологический код. Лучшие свои стихи Георгий Иванов писал во Франции, но писал для русских (хоть и назывались они «советским народом», где частое употребление слова «русский» приравнивалось к великодержавному шовинизму).
Ни границ не знаю, ни морей, ни рек.
Знаю – там остался русский человек.
Русский он по сердцу, русский по уму,
Если я с ним встречусь, я его пойму.
Сразу, с полуслова… И тогда начну
Различать в тумане и его страну.
Жанр мемуарной прозы оформился в его очерках «Петербургские зимы», «Китайские тени», в литературных портретах. Они избегли участи прикладной (к известным именам) воспоминательной литературы, получив самостоятельное художественное существование. Георгий Иванов создал объемную психологическую картину «серебряного века», включив в свои воспоминания и слухи, и бытовавшие легенды о том или ином персонаже – такими их хотели видеть и видели современники. Он мифологизировал своих героев, вписав их в вечность, как вписаны в неё, скажем, мифы и легенды Древней Греции, и для нас это уже культурная реальность.
Надо сказать, многие обижались на мемуариста за художественное «самоуправство». Так, Анна Ахматова до конца жизни гневалась на Георгия Иванова. Известно, как бережно она относилась к собственному образу, а тут: «Гумилёв стоял у кассы, платя за вход… За его плечом стояла худая, очень высокая смуглая дама, в ярко-голубом не к лицу платье – Анна Ахматова, его жена». И хотя в ивановской мемуарной прозе ей отведено очень много места, и всё – только в превосходных степенях, но, может быть, именно еретического «ярко-голубого не к лицу платья» простить Иванову она не могла. К слову, Анна Ахматова после выхода её «Поэмы без героя» и сама подверглась упрекам своих современников в том, что сводит счеты с эпохой и людьми десятых годов, которые уже не могут ей ответить.
Если же говорить о прошумевшем постмодернизме как о способе отражения нашего разорванного сознания, в котором сохранились обломки великих культур, куда набился злободневный мусор и где оседает пыль одичания, причудливо сплетаются «сплетни о жизни» и генная память о вечности, то этот «новаторский» метод был явлен еще в 1938 году в невыносимой по откровенности прозе Георгия Иванова «Распад атома».
Кстати, Георгий Иванов, поэт с необычайным мистическим чутьем, поступил с этим методом так, как Тарас Бульба с Андрием – он его породил, он его и «приговорил». Вот отрывок из того же «Распада атома»: «Так болезненно отмирает в душе гармония… Душе страшно. Ей кажется, что отсыхает она сама. Она не может молчать и разучилась говорить. И она судорожно мычит, как глухонемая, делает безобразные гримасы. «На холмы Грузии легла ночная мгла» – хочет она звонко, торжественно произнести, славя Творца и себя. И, с отвращением, похожим на наслаждение, бормочет матерную брань с метафизического забора, какое-то «дыр бу щыл убещур» (так называемые стихи футуриста Алексея Крученых. Прим. ред.).
Распад атома – знак века. И в поэзии, и в прозе Георгия Иванова «пульсирует жилка» человека XX столетия – времени расщепленного атома, атомной бомбы, атеизма, допингов и экзальтации, то есть апокалиптического человека, в чьем подсознании уже поселились видения вселенских катастроф:
Не станет ни Европы, ни Америки,
Ни царскосельских парков, ни Москвы –
Припадок атомической истерики
Всё распылит в сияньи синевы.
Георгий Иванов положил последний мазок на полотне той эпохи в искусстве, которую мы называем русской классикой, вписав на скрижали XX века строки поэтов прошлого, и, прорвав это полотно, устремился в будущее, но этого «будущего», может показаться, ни в чем не находил:
От будущего я немного,
Точнее – ничего не жду.
Не верю в милосердье Бога,
Не верю, что сгорю в аду.
По его поэзии можно судить обо всех отречениях, искусах, кощунствах, обольщениях, экспериментах, которые прошли наши современники по веку. Он сам ничего не избегнул и ничего не утаил. За дерзость «самоубийцы», бросающего вызов небесам:
Всё на свете пропадает даром,
Что же ты робеешь? Не робей!
Размозжи её одним ударом,
На осколки звездные разбей! –
его иногда называли проклятым поэтом. Но по его же поэзии можно судить и о том, с чем пришел человек XX века к порогу третьего тысячелетия. «Господи, воззвав к Тебе…» – может быть, именно в этом сущность ивановской поэзии?» – задавался вопросом Георгий Адамович.
Кажется, что в этом Николай Гумилёв считал, что путь в поэзию открывает либо очень счастливое, либо очень несчастное детство. У Георгия Иванова было и то и другое.
Родился он 29 октября (10 ноября) 1894 года в Студенках Ковенской губернии, на границе с Польшей, и провел там всё детство. Отец Георгия Иванова происходил из небогатых дворян. Несколько поколений мужчин в этом роду были военными. Отец поэта также сделал военную карьеру и одно время состоял флигель-адъютантом при болгарском короле Александре Баттенбергском. Мать Георгия Иванова, баронесса, принадлежала к голландской родовитой семье, которая лет триста назад осела в России. При болгарском дворе она блистала своей красотой и светскими манерами. Желание вечного праздника сохранилось у неё на всю жизнь, часто не согласуясь с обстоятельствами. А обстоятельства менялись.
Вернувшись в Россию и получив довольно большое наследство, отец поэта обосновался в Студенках, решив стать образцовым хозяином. Из этого ничего не вышло, поскольку и здесь по инерции продолжалась «придворная» жизнь – балы, приглашения знаменитых баритонов, выезды, пикники, фейерверки…
Маленького Юрочку (так называли Георгия Иванова домашние) наряжали, как инфанта, в бархатные камзольчики, из дворовых мальчишек создали потешные войска, подарили ему свой остров на пруду и спустили на воду большой игрушечный крейсер, которым он командовал…
Это великолепие кончилось в один день, когда семья разорилась. Вскоре отец умер при загадочных обстоятельствах (предполагают, что это было самоубийство), мать, не умея жить без общества, стала разъезжать по друзьям, а воспитанием Юрочки занялась его старшая сестра. Его сдали на учебу в кадетский корпус, и он стал обыкновенным мальчиком. Сестра уехала учиться в Швейцарию, и муки роста удвоились чувством тоски, которая навсегда оставила в нём свою зарубку:
У всего на земле есть синоним,
Патентованный ключ для любого замка –
Ледяное, волшебное слово: Тоска.
Забегая вперед, можно сказать, что с тоски – с тоски по России – начался настоящий Георгий Иванов.
Отрочество и юность Георгия Иванова прошли в Петербурге. Печататься он начал очень рано, еще во время учебы в кадетском корпусе. Тогда же он познакомился с Александром Блоком, Михаилом Кузминым, Георгием Чулковым, подружился с Игорем Северяниным. Врожденное остроумие, светские манеры, общительный характер облегчили ему вхождение в литературный круг.
Дебютировал он сразу в двух ипостасях – и как поэт, и как критик в 1910 году в первом номере небольшого журнала «Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленности». Под собственным именем было помещено его стихотворение «Он – инок. Он – Божий…», а под псевдонимом Юрий Владимиров – критическая статья, в которой шестнадцатилетний подросток разбирал «Собрание стихов» Зинаиды Гиппиус, «Кипарисовый ларец» Иннокентия Анненского и «Стихотворения» Максимилиана Волошина. Не больше и не меньше!
Отзывы на первую стихотворную книгу Георгия Иванова с эффектным названием «Отплытье на о. Цитеру» (остров, на котором царил культ Афродиты) содержали вялые похвалы и поучительные назидания: «…изысканные милые стихи, но самостоятельного пока не дал ничего» (Брюсов). С 1914 по 1922 год у Георгия Иванова вышли еще четыре книги: «Горница», «Вереск», «Сады», «Лампада». Принципиально они мало отличались от первой – «большое совершенство в исполнении скромной задачи» (В. Жирмунский).
В то время Георгий Иванов примеривал себя и к футуристам, и к акмеистам, но говорить о каком-то его ученичестве или стилистической зависимости от того или иного поэтического направления вряд ли справедливо. Он был, по определению Зинаиды Гиппиус, «поэтом в химически чистом виде», но пока у его души не появилось темы (что мы называем судьбой поэта), это было инстинктивное, самодовлеющее стихотворчество, которое без труда вписывалось в любое направление.
После гибели Николая Гумилёва Георгий Иванов возглавил поэтическое сообщество акмеистов «Цех поэтов». Это добавило известности его имени, но вряд ли что-нибудь дало его поэзии. Пожалуй, основным «приобретением» явилось его знакомство с Ириной Одоевцевой, ученицей Гумилёва. Она стала женой Георгия Иванова и единственным адресатом его любовной лирики. Она же оставила воспоминания о доэмигрантском и послеэмигрантском периодах их жизни – «На берегах Невы» и «На берегах Сены». Кстати, её воспоминания, наверное, единственный источник сведений о детских и юношеских годах поэта, которые она воспроизвела по его рассказам (документов об этом почти не сохранилось). Что в них реальность, а что легенды трудно различить, да, пожалуй, и не стоит. Каждый большой поэт рождается с чувством вечности и творит свой миф – и в жизни, и в творчестве.
Тревожная, трагедийная Муза зрелого Георгия Иванова, конечно же, петербургского происхождения. Имперский, великодержавный Петербург, революционный Петроград, «гранитный город славы и беды» (Ахматова) навсегда остался «невралгическим центром» его поэзии, но чувство «трагической развязки» века XIX – которая не случайно разразилась именно в Петербурге («колыбели трех революций»), – настигло его только за границей. «Там, в этом призрачном сумраке, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идет убивать старуху, Лиза бросается в ледяную воду Лебяжьей канавки. Иннокентий Анненский в накрахмаленном пластроне и бобрах падает с тупой болью в сердце на ступени Царскосельского вокзала…» – вспоминал он свой город в очерке «Закат над Петербургом».
Лихорадочные белые ночи, ядовитые миазмы болот, сквозные ветры – вся география города вызывала «Достоевскую» возбужденность, болезненность чувств и таила рок. Причастность к этому городу – свою отмеченность роком – Георгий Иванов с годами ощущал всё острее.
Этот очерк можно назвать психологической хроникой распада империи.
Овеянный тускнеющею славой,
В кольце святош, кретинов и пройдох,
Не изнемог в бою Орел Двуглавый,
А жутко, унизительно издох.
Такие стихи можно было бы считать запрещенным ударом по патриотическим чувствам белой эмиграции, если бы не «комментарии» к ним в «Закате над Петербургом» – об утрате имперского сознания, да и просто чувства самосохранения. Исторический фон: мировая война, Февраль, потом Октябрь, на улицах инвалиды, вернувшиеся с фронтов, и – всевозможные лекции, диспуты: «Виновата ли она?», «Любовь или самоубийство?», литературные суды, премьеры спектаклей, где действуют «души до рождения», «некто в черном», театры как никогда переполнены, накрашенный Кузмин распевает свои куплеты: «Ах, зачем же нам даны / Лицемерные штаны!», в студии Мейерхольда актеры с приклеенными лиловыми носами разыгрывают какие-то дьявольские мистерии… Пророческое предостережение Блока о «холоде и мраке грядущих дней» кажется только удачно найденными строками. «Дети страшных лет России» не верили ему. «Никогда еще жизнь не казалась такой восхитительной… – свидетельствует Георгий Иванов, – нигде не дышалось так упоительно, так сладостно-тревожно, как в обреченном, блистательном Санкт-Петербурге».
Я за войну, за интервенцию,
Я за царя хоть мертвеца,
Российскую интеллигенцию
Я презираю до конца…
В октябре 1922 года, когда «холод и мрак» уже сомкнулись над Петербургом и «испепеленный» Блок нашел упокоение, Георгий Иванов и Ирина Одоевцева покидают Россию, живут какое-то время в Берлине и окончательно поселяются в Париже.
«Чтобы стать поэтом, надо как можно сильнее раскачнуться на качелях жизни…» – вспоминал Георгий Иванов слова Александра Блока. Но сам он раскачнулся не на качелях жизни, а на «качелях» своей тоски. Внешняя сторона его жизни небогата событиями. Он не испытывал своего мужества в путешествиях и на войне, как Гумилёв, не заводил романов «не для любви – для вдохновенья», как Брюсов… Ему не надо было «становиться» поэтом, он, по словам Адамовича, «пришел в мир, чтобы писать стихи», и вот его тема, его судьба появилась – изгнанничество. Настоящий Георгий Иванов как великий поэт начался с его первой зарубежной книги стихов «Розы» (1931), далее вышли «Отплытие на остров Цитеру» (1937), «Портрет без сходства» (1950), «Стихи. 1943–1958» (1958). Вся история его эмигрантского мытарства в этих книгах.
Потерянная Россия – «вечный укор блудному сыну» (Вл. Смирнов) – стала его наваждением, его трагедией, его смертельной «поэтической игрой».
В конце концов судьба любая
Могла бы быть моей судьбой,
От безразличья погибая,
Гляжу на вечер голубой.
Домишки покосились вправо
Под нежным натиском веков,
А дальше тишина и слава
Весны, заката, облаков…